Николай Алешин - На великом стоянии [сборник]
Секлетея очень осунулась за маетную ночь. На висках ржавчинные пятна, какими окрашивается кожа у некоторых женщин под конец сносей, сошли с лица вместе с загаром, и меня при мысли о своем возрасте зацепило ревнивостью оттого, что бледность‑то вдруг так явственно омолодила роженицу и придала ей красы. Секлетея от бессилья еще не справлялась чередом с владеньем, но дитя уж покормила и в умиленье, без слов, кивком головы с подушки указала мне на него: смотри, мол, на нашего наследника! А он лежал о бок с ее койкой, на матраце, которого хватило на пару подставных стульев. Завернут был вместе с ручками и марлевой повязкой на головке в белое одеяльце. Вроде схож был с диво‑куколкой, но живой по всем статьям: личико розовое, светлое и с таким нежным глянцем, какой можно видеть весной на только что распустившихся листочках. Дивило то, что дышал ноздрюшками, а в приоткрытом ртишке все еще не лопнул молочный пузырик после недавнего‑то кормленья. Голубые‑то глазки так вперил в белый потолок, словно читал там свою биографию. «Как назовем?» — спросил я про него Секлетею. «Геронтием», — заготовленно наказала мне она. «На вот, — подумалось мне. — Я по молодости падок был на ненашенские имена своим новорожденным, и ее повело на то же. К чему Геронтий? Куда почетнее Иван! В войну скопом всех наших фронтовиков немецкие оккупанты называли в насмешку Иваном, пока он не загнул им салазки. Да и Европу спас от фашистского ига. Потому я тоже наперед имел в виду это славное имя, в случае, если родится мальчик. Но разве станешь противиться желанию матери?» Я так и зарегистрировал сыночка, когда поехал из больницы домой через Ильинское. Там же заодно зашел из сельсовета в магазин сельпо, чтобы получить по свидетельству индивидуальный пакет с детским бельем, как полагалось тогда на младенца. Продавщица Фетиста Дурандина доводилась родственницей Федору Аверкину, мужу‑то Секлетеи. Она была выдана в Ильинское из Угора за Нодогой еще до пожара, когда там сгорело полсела вместе с церковью. Ей было известно, что Секлетея вышла за меня. «Ай‑ай! — по‑доброму возликовала она, читая свидетельство. — Мальчик родился у вас. Поздравляю, Захар Капитоныч! На‑ка, ты, на… и назвали‑то духовно». — «С чего вы взяли, что духовно?» — неприятно укололся я таким сообщением. «А как же! Геронтий‑то у нас, старообрядцев, был епископом. Лет уж сорок назад. Благоугодливый! Мы и теперь чтим, как святого, этого владыку. Не гнушался самым бедным приходом. Уж на что наше Угорье запропастилось в глухомани да в заувее, а и то однажды приезжал на пасху служить обедню. Не только в церкви, даже на улице жгли свечки, когда облачали его и пели это самое: «Из палаты деспот‑та!» Я отмяк оттого, что она переврала величанье‑то, но не стал поправлять ее, лишь сказал в оправданье: «Ну, наш‑то Геронтий не будет ни духовником, ни владыкой. А подрастет, та же ребятня без разбора станет его кликать и Герошкой и Ерошкой».
19
Старик снова улегся поудобнее, чтобы отдаться сну. Но у Лысухина еще не иссякло любопытство. Он, не считаясь с утомлением хозяина, сказал на подзадор ему:
— Мне сдается, Захар Капитоныч, что Секлетея все‑таки скрытно тяготилась вашей партийностью и не без умысла дала сыну имя епископа.
Старика словно подбоднуло. Он с упора на руки сел быстро, вприскок, и так же проворно спустил ноги с печи.
— Я не попрекал ее за это, — оправдательно заговорил о жене. — Понимал, что к чему. Ей при родах не хватило на заступу от мук всех святителей и угодников. Кроме них и епископ пришел на ум. В ее положении накличешься кого бы то ни было и чем, чем ни посулишься. Как бы вы думали? А насчет моей партийности, что она Секлетее не по нутру, это зря вам показалось. Знали бы, как Секлетея переживала, когда хотели у меня отобрать партийный билет.
— За что? — Лысухин тоже сел от неожиданности на постели, вытянул шею и уставился на него, как сторожевой гусь.
— За «королеву полей». Вы, чай, помните, как называли тогда кукурузу. Ее пытались внедрить во всех северных областях, чтобы увеличить кормовую базу. Оно хорошо, кабы взялись не с кондачка, а подведя научную основу, что, конечно, делается сейчас, и достиженья скажутся. А тогда эта выгодная культура была в новинку нам и сразу захлестнула нас. Всяко начали сеять ее: и сухим зерном, и с замоложенным ростком, и рассадой в торфяных горшочках. Три весны подымали ее в атаку против наших коварных для нее природных условий — и все с уроном. Впору отступиться бы пока, но, как нарочно, ученикам в Ильинском удалось получить редкостный урожай ее на пришкольном участке в сотку га. Она взошла и в колхозах. Но в те дни, как весне перейти в лето, начались холода, задожжило, и всходы зачахли от сивера и мокроты. А школьники прикрывали их бумажными колпачками да напускали на участок дым от костров. Можно сказать, сохранили своим дыханьем. Потом их кукуруза споро пошла в рост и к осени вымахала такой доброй дурой, что твой сахарный тростник на Кубе. Ни серпом, ни косой невозможно было срезать ее, топором срубали под корень. Она в потолок уперлась макушкой в кабинете инструктора. Привезли ее из Ильинского, связанной в пук, толщиною в верею ворот, и собрали нас, председателей колхозов, чтобы обсудить, почему нас постигла неудача с ней. «Полюбуйтесь, горе‑хлеборобы, как школьники утерли нам нос», — выкорил инструктор, указывая на кукурузу учащихся. Максютинский председатель Климков, тот самый, что пытался откормить в лесу, на Свинкине, поросят, возразил: «Павел Митрофаныч, велик ли загончик, на котором школьники ухаживали за ней? — кивнул на кукурузу. — С наши ли Палестины? Где бы мы взяли бумаги на колпачки, чтобы прикрыть каждый побег во время стужи? Для этого не хватит всех подшивок газет и всех архивов за несколько лет в районе. Да и кому вертеть колпачки‑то? У нас и без того не хватает людей на управу». А инструктор был заносчивый и недотрога. Ему слова поперек не скажи. Он в щелку сузил глаза и вонзился ими в севшего Климкова. Минуты две смотрел так на него да меленкой крутил в пальцах карандаш, потом заговорил: «Ты что, председатель? Капитулируешь перед трудностями и расписываешься в собственной несостоятельности?» Климков отмолчался, и грозу пронесло. Зато нам досталось на орехи: задал нагоняя за неудачи с «королевой». Потом под запись продиктовал нам наказ о ней на будущую весну: и увеличить площадь посева под нее за счет распашки клеверов, и измельчить почву, как на грядке, и произвести отстрел грачей да подвязать их для отпугивания к шестам, и запастись хворостом, чтобы б случае стужи обогревать всходы дымовой рубашкой. Я придерживался указаний, кроме одного: пожалел загубить все клеверище, припахал от него по осени только три ломтя к пустопорожней‑то полосе, на которой в начале июня пропала кукуруза и на которой за лето не раз паслось стадо, чтобы не очень затравянилась земля. Но не за клеверище попал в опалу инструктору, а за овес. Перед весной наведался ко мне в контору Василий Цыцын. Мне сдалось, что он заехал в деревню по тяге к родным местам: ведь у него купили дом‑то Секлетея с Федором. А он по делу побывал в соседних колхозах: заблаговременно вербовал людей на сплавной сезон. Я тоже посулил отпустить человек пять, хоть в посевную не бывает лишних рук. За чайком у меня Василий‑то по‑доброму похвалился, что их леспромхоз вышел в передовые. Директора наградили орденом Ленина, а его — Трудового Красного Знамени. «Оснащаемся, — говорит, — новой техникой, заменяем конную тягу трелевочными тракторами. Уж списываем остатки фуража. — И предложил мне: — Не желаешь ли овса по государственной цене? Могу отпустить четыре мешка?» Меня сразу поблазнило: «А не посеять ли кукурузу‑то вместе с овсом? Она, может, спрокудится опять, а уж он‑то не подведет. Пусть даст те же шесть‑семь центнеров с га, как огульно занижают его урожайность, но ведь в счет и солома! Не дотягивать же четвертую весну скотину до сгона одной хвоей». Я на другой же день съездил в леспромхоз. Овес‑то оказался крупный да чистый, как янтарь. Меня то пугала, то подстрекала моя затея до поры, пока не сошел снег. А весна выдалась ранняя да теплая. Уж перед концом апреля Илья‑пророк раскатился на своей колымаге оглушительнее реактивного самолета и тем напомнил: «Коль услышал первый гром — сам себе будь агроном». Я не стал медлить, вызвал тракториста из МТС, наладили мы сеялку и точно в сказке повенчали в поле «Иванушку‑дурачка» с «царевной‑королевной». Май расщедрился на благоприятную погоду: припекало и помачивало. Но на исходе третьей декады засылают телеграмму и передают по телефону, что через сутки ожидается резкое похолодание с заморозком на почве. Велят принять меры по сохранности посевов. Я очень встревожился: мои‑то «молодожены» в поле не только выбились на вольный свет, но и хорошо пошли в рост без помехи друг дружке. Овес скустился и погнал из каждого пучка почковатый стебелек с острием на верхушке. И кукуруза раздалась с рюмашку ландыша. Я на другое же утро объявил колхозникам на наряде быть начеку. Наказал двоим развозить для костров запас хвороста и кучками раскладывать вокруг строго подответственного нам участка в поле. Сам я в тот день не раз выходил из конторы приглядеться к погоде. Она менялась наяву. Куда ни глянь поверх, везде белели горы вспученных туч с сивой навесью под ними. Часто накрывало, но вместо дождика скупо сорило льдистой крупой. К вечеру тучи размотало и разнесло. Оголенное небо сделалось таким чистым и ясным, будто вымыли его, как пол на праздник. Но из бездонной глубины его начала истекать, в противоборство яркому солнцу, стылость. Встречный ток от земли, прогретый за ведреные дни, препятствовал желтому перышку упасть при полнейшей тишине, и оно толклось в воздухе, подобно мотылечку. Малышке было бы в утеху видеть пляску перышка, а у меня сердце ныло оттого, что земля уж отдавала тепло. Прогноз оправдывался. Я на велосипеде съездил в поле, где бабы пропалывали лен, и еще раз предупредил их прийти ночью на участок с кукурузой пожечь костры, чтобы отстоять всходы. А похолодало чувствительно. Ночью на участке нас не донимал ни один комарик: все попрятались от стужи в самую гущу зеленых побегов. Но и там им склеила крылышки роса. Крупные капли ее пригнетали каждый листик, каждый стебелек и так сверкали при несгасаемой заре, хоть собирай их на оправу в кольца да сережки. Но как только петухи в деревне перекликнулись за полночь и заря разогнилась явственней, весь участок на глазах стал меняться: зелень потускнела и опепелялась от инея. Я поторопил баб зажигать костры. Однако все наши хлопоты закончились впустую: дым от костров ни с которой стороны не клонило к земле, он вместе с искрами клубами завивался вверх. Иней белил землю, пока солнышко не поднялось на высоту шеста, что был воткнут на самой середине участка. Вместо грача на шесте висела чучелка, которую Секлетея выкроила и сшила из черной овчины.